Недавно издание Central Asia Monitor задалось вопросом: «Почему граждане нашей страны не учат казахский язык?». И опубликовало мнения на сей счет старшего преподавателя университета «Цукуба» Куаныш Тастанбековой, кандидата философских наук, декана КИМЭП Жулдыз Смагулововой и вашего покорного слуги. Кроме того, вышла статья Кенже Татили, журналиста самого издания. После появления серии таких публикаций было бы целесообразно подвести некоторые итоги, чтобы сориентировать читателя в многообразии мнений по столь сложной теме. Поэтому хотел бы высказать несколько своих замечаний, коснувшись только аспекта, связанного с развитием казахского языка.
«Планирование корпуса» казахского языка
Такова главная идея Куаныш Тастанбековой. На вопрос журналиста Сауле Исабаевой, почему граждане не учат казахский язык, она ответила: проблема в ненадлежащем «планировании корпуса» языка, то есть в недостаточной разработанности правил грамматики и орфографии, лексики и семантики. В ходе этой работы были допущены ошибки как теоретического плана (не было единого теоретического подхода к созданию терминологической базы), так и организационного (несогласованность в деятельности экспертов), чем объясняется появление «нелепых» переводов иностранных терминов. Все это, по ее мнению, отразилось на «планировании усвоения», то есть на качестве преподавания казахского языка в школах, на подготовке официальных документов на государственном языке и т.д.
Я, безусловно, согласен с Тастанбековой в том, что без знания принципов и процесса конструкции фраз невозможно выразить мысль четко и ясно. Поэтому в определенной степени «планирование» играет важную роль в развитии языка. Но в то же время интерес к нему определяют не правила и нормы. Здесь путаются коммуникативная и познавательная (когнитивная) функции языка.
Конструировать «престижную» идентичность
Жулдыз Смагулова, отвечая на тот же вопрос, говорит: «Наша задача – планомерно конструировать идентичность, с которой людям хотелось бы себя идентифицировать... У нас же продолжают делать акцент на развитие самого языка, а не на планирование языковой, социальной и культурной идентичности».
Возникает резонный вопрос: почему нужно отдавать предпочтение внешней привлекательности языка, а не развитию его содержания? Смагулова отвечает: «Казахский язык до сих пор связывают с аульной глубинкой, а, следовательно, с недостатком образования. Подтверждение тому мы видим каждый день в лице казахскоязычной сельской молодежи, которая либо ходит без работы, либо вынуждена заниматься неквалифицированным трудом, а в последнее время и вовсе ассоциируется с преступностью и насилием. Такую идентичность трудно продать…».
Что сказать по поводу столь неожиданного тезиса?
Во-первых, я не исключаю того, что какая-то часть граждан так и думает: «Не хочу знать қазақша, потому что это язык аульных казахов». Но я абсолютно уверен: таких людей среди наших соотечественников настолько мало, что выдвигать эту версию в качестве причины просто несерьезно.
Во-вторых, не нужно путать вопросы экономики, социального планирования и миграционной политики с проблемой развития языка. Ведь то, что основные его носители оказываются как бы социальными изгоями в городах, является результатом непродуманной государственной политики, а не состояния казахского языка… Что, кстати, признает и сама Смагулова. Думаю, нет необходимости детализировать это суждение.
В-третьих, я вовсе не уверен, что социальную притягательность языку можно придать методом имитации. Имею в виду вот что. «Почему же некоторые языки становятся доминантными, несмотря на то, что на них говорит меньшее количество людей?» – интересуется журналист, на что Смагулова отвечает: «Зачастую это определяется желанием людей идентифицировать себя с носителями языка-цели (?) или потенциальной возможностью социальной мобильности. Сами по себе все языки нейтральны… Однако не все социальные группы, с которыми ассоциируются те или иные языки, одинаковы. У некоторых выше социальный статус (власть, уровень образования, социально-экономическое положение, культурный капитал), а потому их языки становятся престижными и желанными объектами изучения».
Смысл сказанного, если резюмировать коротко, заключается в следующем. Когда тот или иной язык используется людьми образованными, материально обеспеченными и социально обустроенными, то он становится привлекательным и для представителей других социальных групп (по принципу, как сказано, «престижности»), которые тоже захотят говорить на этом языке.
Определенный смысл в таком суждении я вижу. Но, если принять логику целиком, то нужно признать, что у казахского языка, который «ассоциируется с преступностью и насилием», нет никаких шансов стать привлекательным. Где же выход? Надо «конструировать языковую, социальную и культурную идентичность», - отвечает Смагулова.
Признаться, такое умозаключение вызывает у меня сравнение с увлечением части казахской «элиты» игрой в гольф. Этим людям тоже кажется, что, гоняя клюшкой мяч, как заморская аристократия, они приобретают присущие ей моральные и этические качества, превращаясь мистическим образом из государственных жуликов в элиту без кавычек. Методом, так сказать, «мистической партиципации» (partitipation mystique), как окрестил такую веру Леви-Брюль. Веру в то, что посредством манипуляции теми же символами, как и идеальный объект, можно получить желаемые качества.
То же самое предлагает Смагулова: создать казахскому языку «престижную» идентичность, чтобы граждане потянулись к нему, захотели его знать.
Прозябать или меняться?
К такой дилемме сводится содержание статьи Кенже Татиля. Он пишет, опираясь на идею Канагата Жукешева, которая, по его признанию, ему «ближе всего». К идее Жукешева мы вернемся в следующей главе, а пока изложу содержание данной статьи.
Казахский язык является языком аграрного общества, - соглашается журналист с Жукешевым, - и это определяет его «технологическую и культурологическую неадаптированность». После чего повторяет приговор, вынесенный Жукешевым: «…И до тех пор, пока мы не избавимся от этого аграрного мышления, наш язык не будет соответствовать вызовам эпохи». В качестве же рецепта избавления от злополучной «аграрности мышления» предлагается трансформировать язык, чтобы он «впитал» заимствования, расширил таким образом свою лексическую базу и т.д.
Согласиться с такой позицией я, конечно, не могу. Как не могу и принять аргументы Канагата Жукешева, на которые опирается автор.
Пропасть между языком аула и языком города
«Имеется существенная разница между языками аграрного и индустриального обществ», - так звучит главный тезис философа Жукешева. Он пытается обосновать его в своей книге «Философия языка». В ней и в ряде медийных выступлений Жукешев выдвигает более чем спорную идею, суть которой заключается в следующем.
По его мнению, существует жесткая детерминированность отношений между ареалом обитания, формой хозяйства и типом общества, с одной стороны, и природой их языка – с другой. Во второй главе книги, посвященной «стандартизации языка», Жукешев пишет: «Ареал обитания казахов – аул, хозяйство – скотоводство, стиль применения практического языка – бытовой». После чего констатирует: «Вся проблема в том, что казахский язык, язык аграрного общества, язык образный (бейнелі), не смог адаптироваться к выполнению функций индустриального общества, функцию которого выполняет стандартизованный язык такого типа общества».
Язык аграрного общества, по словам Жукешева, «пригоден для описания исключительно аульной действительности, поскольку сложился в аграрной среде, со скотоводческим типом хозяйства и образом жизни. По этой причине в нем преобладают языковые единицы (лексемы) аграрного общества, которые не пригодны для удовлетворения языковых потребностей индустриального общества с его промышленным производством, технологией и городским образом жизни».
Далее, еще глубже копая пропасть между языком аула и языком города, Жукешев заявляет, что у жителей аулов сложилась своя «имманентная лингвема». Она полна – послушайте только! – тавтологий, алогичных выражений, русско-казахских гибридов, зоонимических метафор, слов-паразитов, коллоквиализмов в официальных текстах (слов и выражений, употребляемых только в разговорной речи), пользования разными формами гипербата (необычных порядков расстановки частей речи), перегринизмов (выражений, заимствованных из других языков), макаронизмов (слов или выражений другого языка, механически внесенных в речь, часто с искажением), плеонастических элементов (лексических средств выразительности, создающих смысловую избыточность), зоонимических метафор и прочих негативных черт. В скобках я привел смысл использованных терминов. И в качестве иллюстрации сказанного философ приводит несколько примеров, призванных нести груз его теоретической конструкции.
Так, по его словам, если преступник пойман, то городской казах скажет: «қылмыскер ұсталды». А вот казахскоязычный журналист, воспитанный на традициях аульной лексики, обязательно напишет: «қылмыскер ауыздықталды» (құрықталды, тұсалды, ноқталанды). И смысл этих образных выражений до сознания городского казаха, отформатированного стандартизованным языком, донести очень трудно.
Полагаю, что любой непредвзятый читатель без труда заметит искусственный характер предлагаемой биполярности. Отмечу пока противоречие в самом суждении Жукешева. Так, он признает, что использование казахскоязычными журналистами «аульных лингвем» вместо «городских» объясняется их слабой профессиональной подготовкой. Или, как пишет автор, они «не имеют понятия о разнице между городской и аульной лингвемами». Но если так, то проблема состоит вовсе не в «аульных лингвемах», а в непрофессионализме казахскоязычных журналистов, которых штампуют преподаватели городских вузов – носители языка «индустриального общества».
В одном из интервью Жукешев доводит эти крайности до карикатуры: «Казахоязычным свойственен агротропизм в мышлении, они действуют по-аульному, вся казахская культура пропитана аулом, которая, перешагнув казахскую бытность как особенность, превратилась в инструмент недопущения казахов в цивилизованный мир. Обратите внимание на их песни: казахи поют только об ауле и родственниках. Каждая повесть, песня на казахском языке – это не только призыв в аул, но и антигородская и антицивилизационная пропаганда».
Я искал слово «агротропизм» в словарях, но не нашел. В «паутине» нашлось другое – «геотропизм». В физиологии растения это слово означает «неспособность различных органов растения располагаться и расти в определенном направлении по отношению к центру земного шара», то есть в сторону света. Стебли обычных растений растут вверх, а у этих – «агротропных», ненормальных – они тянутся вниз. Так же мыслят, по мнению Жукешева, и аульные казахи.
Я подумал, что если после прочтения таких строк взять книгу Леви-Брюля «Примитивное мышление», вышедшую в свет в 20-е годы прошлого века, а затем сравнить характер «аграрного мышления» аульных казахов с «пралогическим мышлением» первобытных людей, которое описано в той книге, то сходство будет во всем. Только вот в чем проблема: теория Леви-Брюля – прошлое этнологической мысли, тогда как «аграрное мышление», описываемое Жукешевым, – изобретение сегодняшнего дня.
В поисках альтернативного подхода
Если развитию казахского языка способствует вовсе не совершенствование правил и норм; если нельзя добиться его привлекательности путем создания «престижной» социальной модели; если не существует бинарности языка, детерминированной ареалом обитания и хозяйствования; если развитию языка не поможет простое заимствование иностранных слов – то где же выход?
Чтобы найти его, требуется ответить на более фундаментальные вопросы. В частности, на такой: в каких условиях развивается язык? Каковы этапы такого процесса и его содержание? Имеются ли предпосылки для подобного развития? Если да, то в чем они состоят?
Признаться, я задаю эти вопросы не для того, чтобы дать на них ответы. Цель моей статьи заключается в другом: мне хотелось лишь очертить круг проблем, которые ждут своего решения. Чтобы мы осознали масштабы предстоящих работ.
В качестве первого шага я бы предложил начать с поиска культуры, в которой решались аналогичные проблемы. Изучать их, сравнивая с языковой, научно-познавательной, духовной ситуациями нашего общества и делать нужные выводы. Подходящим в этом смысле стал бы пример истории культуры Древней Греции. Почему?
Во-первых, потому, что она очень хорошо изучена западными исследователями. В особенности процесс перехода от устной культуры к письменной – процесс, который должен стать центром нашего научного интереса. Начиная с эпохи Гомера, когда греческая культура была устной (вспомним «Илиаду» и «Одиссею»), и заканчивая классическим периодом, когда появились театр, полисная демократия и философская мысль.
Во-вторых, представляют интерес теоретические подходы и методы исследования западных исследователей.
В-третьих, и это главное, культурный, языковой и интеллектуальный процессы в Древней Греции указанного периода, с одной стороны, и проблемы, стоящие перед нами сегодня, с другой, в абсолютном большинстве случаев аналогичны или тождественны. Поэтому нам нужно начинать поиск с изучения именно этого вопроса, именно под таким углом зрения.
Такая параллель…
Читателям может показаться натянутой параллель, которую я провожу между актуальными вопросами казахского общества наших дней и проблемами, нашедшими свое решение в Древней Греции 2500 лет назад. Да, произошедшие с тех пор материально-экономические, технико-технологические изменения не могут не впечатлять. Но это касается только количественных показателей, и за внушительными цифрами нельзя терять из виду качество. По сути же, если исходить из содержания и характера интеллектуальных, языковых и других процессов, то они в большинстве случаев одинаковые или полностью совпадают. Не зная природу феноменальных явлений, нельзя воспринимать их как «чудо».
История знает немало таких примеров. Так, в конце XIX века большинство мировых ученых воспринимали всерьез теорию о «греческом чуде» Барнета (Burnet, J.). Они верили в то, что греческая философия появилась как «откровение», как чудо в тот момент, когда logos освободился от mythos, как пелена спадает с глаз.
Мы тоже находимся в аналогичном заблуждении. Только, возможно, обратного плана. Так же, как и тогда, мы ищем объяснение проблемам казахского языка то в «аграрном мышлении», то в недостатке норм и правил, то в отсутствии красивого вида языка, то в том, что его развитию «мешает» другой язык, как справедливо заметил Женис Байхожа, журналист Central Asia Monitor.
Вера в «греческое чудо», так же, как и наше объяснение причин кризиса казахского языка, появилась в свое время от недостатка научного знания. Если продолжить тему, вернувшись к теории Барнета, то кратко напомню, что произошло потом. В 1912 году Корнфорд опубликовал статью From religion to philosophy, в которой он «впервые», по словам Ж-П. Вернана, показал истоки греческой философии. Он указал на связь между традиционной религиозной верой и началом формирования рациональной мысли у греков, на то, как шаг за шагом религиозное объяснение мира уступало место доводам разума.
Эта идея получила развернутое продолжение в другой статье Principium sapientiae.The origins of greek philosophical thought, в которой Конрфорд писал, что «физика», как называли свою парадигму ионийцы, не имела ничего общего с наукой в современном понимании слова; что за научными, на первый взгляд, терминами, такими, как «элементы», «природа», скрывались лица древних мифологических божеств. Что, по выражению того же Вернана, первые греческие философы «не изобрели систему, объясняющую происхождение мира. Они получили ее в готовом виде”.(J-P. Vernant. Du mythe à la Raison. La formation de la pensée positive dans la Grèce archaïque).
Другие эллинисты (Вернан, Шуль, Томсон) показали масштабы социальных, экономических и политических трансформаций в указанный период, а также роль монеты, календаря, письменного алфавита, морской навигации и торговли в процессе формирования рациональной мысли.
Внимательный читатель не мог не заметить, как не хватает нам аналогичных исследований по этим же вопросам. Как и когда зародилась у нас рациональная мысль ? Как проходил этот процесс? Каковы этапные моменты? К чему пришли? Удалось ли в ходе этого процесса победить традиционную веру в религиозное и мистическое чудо ?
Я ставлю эти вопросы не из любви к парадоксам. Недавно наши «ученые» установили «100 сакральных мест Казахстана», как сообщалось, «научным методом». Факт говорит о многом. Если сакральное и научное мирно уживаются в головах наших остепенненных господ, то это заставляет сделать вывод о том, что наступило самое время вернуться к истокам формирования рациональной мысли.
С этой точки зрения аргументы, которые Дж. Томсон приводил в ходе полемики с М. Фаррингтоном (M.B.Farrington), представляют чрезвычайный интерес и для нас. Фаррингтон утверждал тогда, что появление рациональной мысли обусловлено успехами в техническом прогрессе, и наоборот. На что Томсон ответил: «Нет возможности установить прямую связь между рациональной мыслью и техническим развитием. Греция не изобрела новшеств в технике, всецело оставаясь в этом смысле данником Востока, тогда как Восток, несмотря на свой технический гений, не смог избавиться от мифов и создать рациональную философию». (G. Thomson, Studies en ancient greek society, Vol. II, The first philosophers, Londres, 1955, p. 171-172.).
Если перефразировать Томсона, то мысль прозвучит так: можно создавать философскую систему, будучи учеником с точки зрения технического прогресса, и, наоборот, можно быть хорошим инженером, веруя в чудеса. Нет детерминированности между развитием техники и технологии, с одной стороны, и формированием рациональной философской мысли – с другой. Следовательно, сам принцип биполярности между «лингвемами» города и аула, вытекающей из фактора техники и технологии (на чем основана идея Жукешева), не имеет научной почвы.
Надеюсь, что этот краткий обзор в историю зарождения рациональной мысли даст хотя бы минимум представлений о контуре наших проблем. Что, в частности, языковую проблему нужно «читать» в более широком контексте, как часть процесса формирования научной мысли и современной культуры в целом. Видеть масштабы и глубину стоящих задач, и не искать сиюминутного их решения, не винить субъективную волю кого бы то ни было.
Окончание следует
Сейткасым Ауелбеков, историк, кандидат философских наук